МЕЖДУНАРОДНЫЙ СЕТЕВОЙ АЛЬМАНАХ

MIĘDZYNARODOWY ALMANACH INTERNETOWY








Владимир Штокман
РАССКАЗЫ И ЭССЕ

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Начиная эти записки, я предполагал обратится в них к возможному но маловероятному читателю не от собственного недостойного имени, но от лица многих, кои не обрели в себе силы заговорить. Их молчание я полагаю одной из самых великих несправедливостей этого несовершеннейшего из миров.

Однако, малое сомнение закралось мне в душу: достоин ли я той миссии, которую вознамерился принять на себя в порыве самоуверенной дерзости, имею ли право говорить "мы" от лица тех, с коими меня связывает лишь наша абсолютная разобщенность?

Впрочем, сомнение и страх мои - лишь страх и сомнения человека боящегося подойти к зеркалу, который страшится не своего отражения, могущего оказаться безобразным, а того, что заглянув в зеркало он не увидит в нем ничего.

Мне не хотелось бы употреблять таких напыщенных слов, как "поколение" или "судьба". Я говорю "мы", поскольку мне кажется, что все то, что происходило со мной, непостижимым образом многократно повторялось со многими неведомыми мне людьми. Думаю, что не всем из них, подобно мне, удалось сохранить психическую и физическую целостность, выжить в повседневной схватке за глоток воздуха и искорку тепла. Многие устали переходить вброд эту реку, многие спят и им уже не проснуться. Но не к ним хочу обратиться я, а к тем, кто придет в этот дом, когда в нем будут настежь открыты все окна, когда море света и свежего ветра заполнит его пыльные пространства. Мы жили во тьме не различая в ней даже друг друга. Пришедшие вслед за нами да увидят наши лица.

 

СТАНЦИЯ НОЧЬ

 

Многие предпочитают железнодорожный транспорт всякому другому. Потому что дешево, потому что удобно. Ведь рельсы в конце концов куда-нибудь да приведут.

Каждый рано или поздно оказывается в вагоне, который мчится туда, где ждет его неведомое счастье, ибо известно, что счастье наше за тридевять земель, там где нас нет.

Едет человек долго и терпеливо, и вот ему уже кажется, что в этом вагоне он родился и вырос, и кроме обшарпанных полок да мелькающего за окном однообразного ландшафта ничего никогда не видел, как вдруг входит проводник и объявляет, что поезд прибыл на станцию назначения. С изумлением ступает человек на эту "землю обетованную", все более убеждаясь, что счастья здесь и в помине нет, а осталось оно где-то там, за тридевять земель. И снова - вагон, стук колес и унылый пейзаж за пыльным окном.

Вагон, в котором оказался я, назывался общим. Общий - значит для всех. Здесь, каждый может найти занятие по душе, чтобы скоротать медленное время. Младенцы кричат, уставшие спят, бабка с мешком бдит, чтобы ее имущество лихие люди не увели, а лихие люди за перегородкой с азартом режутся в подкидного дурака, матерясь вполголоса. Многие едят и пьют, а некто на третьей полке старательно делает вид, будто его вообще нет. Все едут, все довольны.

Случилось так, что не желая больше участвовать в этом безумии, смертельно осенней ночью я сошел с поезда на первой попавшейся остановке. Мысленно пожелав всем едущим "скатертью дорога", я повернулся спиной к уходящему составу и прочел над входом в невзрачное строение: "СТАНЦИЯ НОЧЬ".

Кроме желтой будки смотрителя на станции Ночь не было ничего. Смотрителя тоже не было, да и то, что я принял за его будку, при ближайшем рассмотрении оказалось маленьким залом, точнее комнатой, ожидания. В этом сыром неуютном помещеньице стояла грубо сколоченная скамейка, посеревшая от времени, а в углу притаился ржавый билетный автомат, безжизненно зияющий выбитыми индикаторами. На грязной облупившейся стене под табличкой "РАСПИСАНИЕ ДВИЖЕНИЯ ПОЕЗДОВ" был изображен большой кукиш и надпись "сам дурак". Весь этот безрадостный интерьер освещался тусклой лампочкой, свисающей с потолка на нелепо длинном проводе.

Я вышел на перрон. Вдалеке горел зеленый глаз семафора. По обе стороны железнодорожного полотна тянулась непроходимая стена колючих зарослей. Казалось, стоит только взойти солнцу, как эта черная стена растает вместе с ночной тьмой, и за ней откроется бескрайнее поле, где нет ни рельсов, ни поездов, ни станций, где каждый может идти туда, куда считает нужным, не придерживаясь никаких расписаний.

Мимо прогрохотал пассажирский. Желтые окна вагонов мелькали, как кадры нелепой киноленты, на которой люди пили чай, играли в карты, спали или просто пялились в темноту за окном. В какое-то мгновение мелькнула мысль: если бы поезд чуть притормозил, еще не поздно... Но поезд промчался мимо не сбавляя хода, и я без сожаления смотрел ему вслед до тех пор, пока его сигнальные огоньки не скрылись во тьме.

Это был последний поезд на станции Ночь. Время шло, рельсы покрылись мохнатой ржавчиной, глаз семафора потускнел и в конце концов погас.

Я сидел в комнате ожидания, хотя ожидать было нечего. Ведь прошло столько лет, а утро на станции Ночь так и не наступило.

 

ПРАВДА

 

Был он лжив, труслив и жалок.

Нет нужды анализировать его жизнь, чтобы найти ему оправдание, сославшись на объективные условия и изъяны в воспитании. Он был тем, кем был, и не важно, что послужило тому причиной.

Самое страшное для лжеца - правда, и, как всякий лжец, он боялся правды, ложь была для него тем, чем для страуса является песок, в который он прячет голову в минуту опасности. Он боялся правды во всех ее проявлениях, и более всего в высшем ее проявлении - жизни. Жизнь страшила его и он придумал блестящую форму обмана, самую удобную из всех, что может придумать ничтожный человек. Он, как это ни парадоксально, прикинулся жалким и слабым. Он умудрился обмануть даже себя, уверовав в свою убогость и слабость. Конечно, в глубине души он считал себя личностью незаурядной, человеком исключительным, которому только внешние условия не позволяют быть тем, кем он на самом деле является. Поэтому еще одним средством в его борьбе с правдой была демагогия. Он любил говорить, но не любил делать. Всякое слово не подтвержденное делом - ложь, и эта ложь доставляла ему неописуемое удовольствие. Он любил распинаться, юродствуя, наводя тень на плетень, с одной лишь целью - скрыть свою ложь, свое нежелание жить по законам жизни. Однако, все тайное рано или поздно становится явным. Порой и его ложь раскрывалась и он подвергался мучительному для него воздействию правды. И тогда он выкладывал свой главный козырь, свою самую лживую ложь - угрозу самоубийства. Конечно, он боялся смерти. Он понимал, что его смерть - это нечто истинное, необратимое. Но он знал, что другие не хотят его смерти, они доверчивы, наивны и готовы простить ему все, лишь бы только он жил. Его угроза была лишь спектаклем, хитростью, хотя он порой, войдя в роль, резал себе вены тупым лезвием и порывался выброситься из окна. Главным было то, что давал он эти представления всегда при большой аудитории, когда был наверняка уверен, что ему не дадут умереть.

Ложь в этом мире не вечна. Однажды, когда его уличили в очередной раз, он вновь применил свое излюбленное средство, свою самую лживую ложь.

"Мне ничего не надо," - лгал он трагическим голосом, - "Забирайте все, я ухожу от вас навсегда." Он срывал с себя одежды, чтобы выглядеть еще более жалким, как бы говоря всем своим видом: "Вы подлые эгоисты. Я умираю, и это вы виноваты в моей смерти." При этом он ни на йоту не сомневался, что его остановят, что ему не дадут уйти по-настоящему, иначе не затевал бы он этого фарса.

Было очень холодно. Зимнее солнце бледно светило сквозь серую небесную пелену. Он ступал босыми ногами по промерзшей земле и лихорадочно думал: "Ну окликните, ну остановите же меня, посмотрите какой я жалкий, какой я ничтожный..." Но никто не собирался его удерживать, никто не бежал за ним, не умолял вернуться. Ему было бы достаточно одного сочувственного вздоха, одного едва заметного жеста... Он оглянулся. За его спиной никого не было. И тогда он испугался как никогда раньше. Он уже сам был готов бежать, возвращаться, умолять, и открывать жалкие свои тайны. Но бежать было некуда, умолять было некого: он был один. Лицом к лицу с самой главной, самой неотвратимой правдой. Она белозубо улыбалась ему сквозь мертвое пространство.

 

ТЕБЕ

 

Твое восприятие ограничено кругом обыденного рассудка, мера которого - неспособность к проникновению в смежные пространства, в непостижимые неведомые пространства сокрытые за оболочками видимостей, доступные тебе не более чем проявления геометрии Лобачевского доступны праздному взгляду, привыкшему лишь к повседневным аксиомам двухмерного мира.

Зачем ты так долго улыбаешься едва знакомому прохожему, кивая головой, как китайский болванчик, вслед его удаляющемуся затылку? Он промелькнул, словно искорка бенгальского огня, замеченный, но не опознанный тобой, и улыбаешься ты не ему, а смутному и ущербному образу, который тебе услужливо подсовывает твоя память.

Ты любишь своих фантомов. У них есть имена, названия, клички, формы, тела и лица, свойства и качества. Кроме этого ты наделяешь их кажущейся способностью имитировать отдельное существование и быть узнанными. Оми платят тебе тем же.

Можешь ли ты хотя бы краешком сознания догадаться, о чем думает кошка? Какие сны снятся ей, уютно свернувшейся в коконе своей загадочной недоступности? Что же тогда говорить о людях? Тебя ведь совсем не трогают вопли этого человека. Ты даже заметить его не в состоянии. Состояние, в котором ты пребываешь, не позволяет тебе видеть и слышать. Поэтому человек, кричащий на площади, для тебя вне видимости, вне сознания.

Для того чтобы быть различимым, необходимо ежесекундно с неослабевающим энтузиазмом создавать комплексы видимостей. Можно мыслить сколько угодно и делать какие угодно выводы относительно собственного существования, но если процесс мышления не создает видимостей, он недоказуем. Можно сколько угодно рассуждать о том, что вот, мол, дескать, объективная реальность, данная, так сказать, в субъективных ощущениях, что общественнополезная практика - критерий истинности общественнополезного бытия, или как оно там? Тому, кто кричит на площади до этого нет дела, как и тебе нет дела до него, коль скоро он не создает видимости своего субъективного существования в твоих абсолютно объективных ощущениях. Он - в ином, недоступном для тебя пространстве.

Казалось бы, достаточно сделать шаг, чтобы преодолеть эту незримую границу. Но разве существует в мире сила, которая заставила бы глубоководную рыбу мечтать о лунных ландшафтах? В том прекрасном и недоступном лунном мире рыбам нет места, как и тебе нет места в несмежном с твоим миром пространстве.

А этот, что кричит на площади... Не думай, что он надеется на то, что его кто-то услышит. Ведь не надеешься же ты на то, что он услышит тебя. Для него твое пространство - чужое, невидимое, непознаваемое. Несуществующее.

Ты входишь в лифт. В момент начала движения кабины ты каждый раз ощущаешь мгновенное чувство легкости, маленькую невесомость. Не утруждай себя объяснениями. Никому не интересно знать, что ты понимаешь, что существуют условия, в которых это чувство может быть более стойким. Замолчи. Не надо. Ты кричишь из своего пространства, пытаясь докричаться до тех, кто тебя никогда не услышит. В их пространствах иные законы и ваши пустоты никогда не пересекутся. Незачем орать об этом на всю площадь. С чего это ты решил, что существуют пространства чуть более смежные, чуть более пересекающиеся?

Разве могут знаки на листке бумаги, колебания хрупкой мембраны, прозрачные тени на экране стать достаточным основанием, чтобы не испытывать страха перед бездной Великого Ничто? Чужие тревожные сны вторгаются в твою уютную жизнь. Это посланцы вечности показывают тебе иные пространства. Ты привык стыдливо называть это ничего не значащими словами: искусство, поэзия, музыка...

Ты привык получать удовольствие от лживых видимостей своего глубоководного мира и всегда раздражаешься, когда вдруг видишь непонятное, не помещающееся в твоем тесном коконе .

"Кто эти люди? Зачем они вносят беспокойство  в мой правильный мир? В чем они хотят убедить меня своими парадоксальными истинами? Ведь то, что они показывают - никакая не память. Пусть они оставят меня в покое." - так думаешь ты.

Не бойся. Это действительно не память. Не твоя память. Те, кому достало сил считать ее своей, навсегда остались там, в иных пространствах, открытых и свободных, смежных и пересекающихся. Это они пытаются достучаться сквозь оболочку твоего самодостаточного и самодовольного мира, это они кричат в твои привыкшие к шепоту уши. Когда человек уходит в иные пространства, остается его осиротевший голос. Подобно духу-вестнику летает он над миром, непокоя живых.

Слушай же и не пытайся убедить себя, что тебя это не касается.

Ведь тот, кто кричит на людной площади от страха и одиночества, разве это не ты в своем абсолютно автономном пространстве?

 

ИНТРОДУКЦИЯ

 

Утро молчало. Пепельный свет опускался на сизый асфальт. Некто Г. двигался подчинившись ритму города, великого муравейника, диктующего свою волю маленьким его обитателям. Город гремел пережевывая утро невидимыми шестеренками. Некто Г. двигался в его урчащей утробе, двигался внутри самого себя, преодолевая метр за метром замшелое поле памяти.

Ему привиделся дом, не безликая и серая бетонная коробка - настоящий деревенский дом с деревянным крылечком, босоногие дети бегут по пыльной дорожке, летнее тепло поднимается золотистым паром и тает, умный кот улыбается на заборе рядом с макитрой, и пчелы, пчелы, пчелы - что за наваждение, столько лет прошло, бросить все и уехать, там патриаршие козлы на лужайке лениво жуют лебеду, на дворе трава, на траве дрова, по свежему спилу смола сочится янтарным медом, горькая на вкус и липкая на ощупь, даже комары настоящие, живые, жадно насосавшись крови отяжелевшие летят за пригорок, туда где сосны шелестят опадающей хвоей, где песчаные дюны и горячий ветер с запахом моря запутывается в волосах...

Мальчик родился хилым и первые три года своего существования балансировал на узеньком бордюре отделяющем бытие от небытия. Умер он значительно позже под колесами самосвала, когда в одно из обычных утр двигался к троллейбусной остановке, совершая ритуал обыденного абсурда. Назовем его некто Г.

 

УЗНИК

 

маленький маленький агу агу ужас черный липкий мохнатый наваливается откуда-то извне из невообразимо огромного пространства из помещения с недосягаемо далекими стенами с бесконечно высоким потолком сейчас сейчас мой маленький огромное надвигается сверху стремительно приближается резкий надрывистый звук сотрясает хрупкую оболочку такие сны бывают душными летними ночами в приступах лихорадки мучительное ощущение тяжести или движения невозможность противостоять неотвратимой силе оболочка сотрясается в конвульсиях это чувство границы раздела между внутри и вне попытки пробиться сквозь стену вязкого ужаса бесполезны воспоминания лопаются словно мыльные пузыри едва успев возникнуть насытившееся  тело плывет в пространстве покоя рядом большое и невраждебное нужно только вспомнить обрывки белого оседают вниз  растворяются красное опускается в зеленое рубиновый шар сегмент купол голубое густеет синее чернеет только шууум шууум до головокружения ни уловить ни назвать ни вспомнить рассыпается горошинами остальной свет приподнимается мягко утекает в промежуток между пространствами легкая щекотка вновь предчувствие ужаса неизвестности замкнутости невозможности прорвать оболочку плавные покачивания мерный звук свет и тепло распространяются внутри оболочки мутная медленная картина плоское и прозрачное движется навстречу за ним шевелится мутное красное вперемешку с черным все плавится тускнеет исчезает только однородный матовый свет бледные вспышки на поверхности и едва различимое дребезжащее издалека посмотри он уснул пусть ему приснится что-нибудь хорошее

 

КОНЦЕРТ

 

По телевезору известный оркестр исполнял концерт Баха. Я смотрел рассеяным взглядом передачу и думал о избранности музыкантов, о том что их искусство - всего лишь умение совершать с достаточной ловкостью определенные телодвижения, что гениальность исполнителя кроется в чем-то ином, стороннем собственно исполнительской сноровки, как вдруг в моем восприятии что-то перевернулось. Я внезапно увидел всю старнность и нелепость наблюдаемого действа. Камера взяла крупный план и я, увидев солиста очень близко, поймал себя на том, что пытаюсь уловить моменты изменения направления движения смычка, привязать свои слуховые ощущения к зрительным. Я пытался УВИДЕТЬ артикуляцию звуков текущих казалось бы нерасчленимым потоком. Вместо этого я увидел вдруг совершенно иную картину. Я увидел музыкантов как бы чужими глазами. Глазами посторонними и непредвзятыми, глазами понимающего наблюдателя, смотрящего на наш примелькавшийся нам мир удивленным взглядом инопланетянина, которого поразилоа ФИЗИОЛОГИЧНОСТЬ происходящего. Это ощущение трудно передать обыденными словами. Его, пожалуй нельзя передать одним лишь описанием того, что я видел на экране: снующие смычки, вибрирующие пальцы, упоенное покачивание музыкантов... Все это существовало как бы отдельно от музыки. Все это шевеление отбывалось как бы само по себе, было нелепо и непонятно, оно по логике моего нового внезапного восприятия просто не могло иметь никакого отношения к тем звукам которые его сопровожадли...

Это было чудовищное действо, омерзительное и величественное одновременно. Пока длилось это ощущение, сознание мое словно бы раздволось. Одна его часть в завороженном недоумении наблюдала за музыкантами, а вторая - наблюдала за первой и анализируя ее состояние изумлялась тому, что эта первая половина чувствует.

Пока она (вторя половина сознания) подбирала слова, чтобы описать все это, ощущение прошло так же внезапно, как и началось, музыка кончилась а я остался с чувством досады, как если бы пытался  вспомнить что-то очень важное, но так и не вспомнил.

 

ВЕСЬ ЭТОТ ЦИРК

 

Не люблю цирк.

Эти придурковатые клоуны со своими пошлыми шуточками, дрессированные карлики, вонючие обезьяны, полудохлые львы и тигры норовящие обоссать сидящих в первом ряду, уставшие престарелые акробатки с вымученными улыбками на густо напомаженных лицах...

Хуже цирка может быть только театр.

Эти заносчивые самоуверенные актеры, делающие вид, что изображают глубину человеческих чувств и отношений, так, как если бы эта глубина на самом деле существовала, эти пыльные, словно найденные на помойке декорации, имитирующие вещи реального мира, эта публика, лицемерно притворяющаяся, что ее трогает происходящее на сцене...

Хуже театра может быть только кино.

Плоские движущиеся картинки - ловко смонтированные рукой режиссера обрывки мечты - манипуляция ассоциативным мышлением доверчивого зрителя, эти вечно повторяющиеся сюжеты, подсматривание в замочную скважину объектива чужих выдуманных жизней...

Хуже кино может быть только телевидение.

В свое время Виктор Шкловский писал, что телевидение - это сон младенца, который еще не знает, какие силы и возможности в нем таятся; прошло тридцать лет и младенец вырос в толстомордого дебила вечно пребывающего в летаргическом обмороке мыльных опер и лишь пускающего слюни как павловская собака на вид блестящих оберток рекламных роликов...

Хуже телевидения могут быть только компьютерные игры.

Апофеоз победы человеческого разума над самим собой - бесконечные блуждания в мрачных лабиринтах виртуального средневековья, где количество убитых врагов прямо пропорционально количеству времени убитому в реальной жизни, которая вдруг кончается и нельзя воспользоваться запасной жизнью или магическим кристаллом, нельзя нажать кнопку 'reset', и вот уже цирковой оркестр играет заключительный марш, занавес закрывается, по экрану ползут титры с именами ассистентов режиссера, операторов, программистов специальных эффектов и последние слова - не то "THE END", не то "GAME OVER"...









webdesign © studio alias